Геннадий Белов — Музыкальной академии: В нашем творчестве появилось много лукавства

#

4 мая 2024 года свой 85-летний юбилей отметил профессор Санкт-Петербургской консерватории имени Н.А. Римского-Корсакова, ребенок блокадного Ленинграда, заслуженный деятель искусств России, ученик Салманова и Шостаковича, композитор Геннадий Григорьевич Белов. В том же году, с 25 по 27 января, на сцене Театра музыкальной комедии наконец состоялась премьера его лирической оперы «Ленинградская новелла», написанной по рассказу В.В. Успенского «Вокруг Чернышёва моста» в 1974 году. Постановка была приурочена к 80-летию полного освобождения Ленинграда от фашистской блокады.

Об этом, а также о преподавании в консерватории, о коллегах, Петербурге и потере доверия к себе Геннадий Белов подробно рассказал в беседах Владиславу Григорьеву, интервью которого вышло недавно в выпуске журнала «Музыкальная академия». В разговорах с композитором и записи бесед принимал участие и редактор газеты «Музыка России» Константин Степанов.

 

В.Г.: Как вы попали в класс Шостаковича?

Г.Б.: В 1961 году [закончив Ленинградскую консерваторию], по распределению я был направлен в Псков (тогда все композиторы после консерватории получали назначения на работу). Мне там была предоставлена квартира и работа во вновь открывшемся му­зыкальном училище. Я стал преподавать. Первые мои уроки были лекциями по общему курсу фортепиано. Я рассказывал уча­щимся о том, какие есть ноты, где они находятся на клавиатуре и прочее [смеется]. Вдруг еще в сентябре меня вызвали сотрудники консерватории и попросили экзаменоваться в аспирантуру (до этого как выпускник я не получил рекомендации для дальнейшего обучения). Это был год юбилея консерватории: сто лет со дня подписания указа о ее создании. На уровне руководства вуза и партийных деятелей страны было принято решение представить консерваторию «парадом» всемирно известной профессуры, поэтому в тот год пригласили на работу Дмитрия Дмитрие­вича Шостаковича, Мстислава Леопольдови­ча Ростроповича, Евгения Александровича Мравинского. Итак, меня вызвали, я сдал экзамены и попал в класс к Шостаковичу. Его лично убедил работать в консерватории тог­даш­ний ректор Павел Алексеевич Серебряков.

— Вы можете перечислить всех учеников Шостаковича из последних наборов в его класс?

— У меня есть статья «Школа Шостаковича сегодня», там они перечислены.

— В консерватории многие преподаватели говорили о том, что Шостакович «породил» россыпь композиторов-эпигонов, так называемых «маленьких Шостаковичей». «Маленькие Шостаковичи» — это плохо?

— Подражание Шостаковичу было довольно распространенным явлением. Счи­та­лось, что Люциан Пригожин, Борис Тищенко в начале творческого пути, Галина Уствольская, Софья Чичерина и многие другие — «маленькие Шостаковичи». Даже Валерий Гаврилин, говоря о своих квартетах, созданных в десятилетке и в консерватории, не скрывал, что был «маленьким Шостаковичем». Это не плохо. К тому же тогда Дмитрий Дмитрие­вич считался авангардным композитором, непонятным для народа. Люди выключали радиоприемники, когда звучала его музыка. В филармоническом зале его представляли как новатора. От него ждали новаций, и они были в его музыке. Я к подражателям Шостаковича не отношусь негативно. Когда композитор воспринимает лучшее у Дмитрия Дмитриевича — это хорошая школа, а лучшее у него — это форма, содержание, композиторская честность. Время Шостаковича породило его подражателей. С одной стороны, это плохо, поскольку у них часто не хватало таланта обрести собственный стиль, а с другой стороны — хорошо, что они не задержались на подражании, например, Римскому-Корса­кову, Аренскому и прочим классикам XIX века. Вы как композитор что-нибудь свежее, новенькое скажите, если вам это дано.

— У кого вам больше нравилось учиться композиции?

— У Салманова я окончил все пять курсов консерватории и выполнил весь план развития композитора с первого по пятый курс, которого он придерживался. Как и все, я на первом курсе сочинял вариации, сюиты и прочее. На втором — сонаты. На третьем, четвертом и пятом — симфонические произведения. Окончил я консерваторию симфонической поэмой «Романтическая легенда». Из камерных жанров — вокализы для сопрано, виолончели и фортепиано. Я аккуратно ходил на уроки Вадима Николаевича, и он раскрылся мне больше, чем Дмитрий Дмитриевич. Шостакович приезжал заниматься с нами раз в месяц и, конечно, в основном только слушал наши произведения; редко мы беседовали с ним на какие-то общекультурные темы. Поэтому у Салманова я взял больше, чем у него.

— Это правда, что вы показали додекафонную музыку Шостаковичу?

— Да. В период хрущёвской «оттепели» появились статьи зарубежных музыковедов о додекафонии, в том числе статья немецкого композитора Иоганнеса Тильмана «О додекафонном методе композиции», а также учебник «Техника композиции в музыке ХХ века» чешского композитора Цтирада Когоутка. Додекафонию начали изучать Салманов и Арапов; у последнего есть немного эклектичная соната, которую сыграл Григорий Соколов. У них была, так сказать, советская додекафония. По сравнению с тотальными додекафонистами, например, французами, немцами, австрийцами или даже поляками, мы были слабее в этом плане. К тому же отечественная публика не была расположена к такой музыке, особенно к ее крайним проявлениям, а ведь это тоже важно. Поэтому советские композиторы искали компромиссы. Правда, додекафонные квартеты Салманова имели успех у слушателя, поскольку это было новое слово — слово ритмичной, эмоциональной и технически выразительной музыки. Тогда было время воспевания космических успехов. Например, додекафонная Вторая соната для скрипки с фортепиано Вадима Салманова, которая к космосу не имела никакого отношения, специально для публики была названа музыковедами «космической». Ее здорово играли Михаил Вайман и Мария Карандашова. Кстати, из-за салмановского разворота в сторону современных западных технологий с ним раздружился Георгий Васильевич Свиридов. Он считал, что додекафония вредит русской музыке, вредит общению музыки со слушателем. Салманов был другом Свиридова еще до Великой Оте­чественной войны, но из-за этой композиторской «измены» Георгий Васильевич перестал с ним общаться и даже, будучи тогда в Ленинграде, не пришел на его похороны. Это было обидно для вдовы Салманова.

В 1961 году на первом курсе аспирантуры, в качестве своего первого произведения по аспирантскому плану я сочинял Концерт для органа, струнных и ударных. Он так и не издан. В нем первая тема додекафонная. Она звучала довольно ярко и излагалась струнными. Дмитрий Дмитриевич взял партитуру к себе домой. Он не стал меня расспрашивать об этой теме (Салманов заинтересовался додекафонией незадолго до меня). Я делал первые шаги в подобной технике, использовал ее чуть-чуть. Тогда она была очень модная. К ней обращались многие советские композиторы, например, Эдисон Денисов, Альфред Шнитке, в какой-то мере и Геннадий Банщиков. Я тогда сделал все по статье, переведенной и опубликованной в «Советской музыке», а также по инструктивной книжке, которую мне дал Вадим Николаевич [Салманов], где были описаны начальные шаги в додекафонии. Я знал ее азы: нельзя в серии повторять звуки, нельзя писать мажорные, минорные и увеличенные аккорды, нельзя мыслить в тональной системе — аккорд должен быть набран полифоническим способом, то есть сочетанием полифонических линий, или с помощью серии, — в общем, вся функциональная система традиционной гармонии должна быть похоронена. Но вот Берг! В своем Концерте для скрипки с оркестром он нарушает все это! Короче говоря, это была не тотальная додекафония, как у Булеза или Штокхаузена, когда оцифровывается все — ноты, паузы, длительности, оттенки — и все подвергается математическому обозначению и строго следует одно за другим. У меня было не так. Мне тяжело давался переход на другой, более современный тип мышления, потому что я был воспитан на советской песне, на классической музыке и от этого очень трудно было отвыкать. А вот Борис Тищенко учился до консерватории у Галины Уствольской; она его как-то научила мыслить достаточно современно, но не в додекафонной технике.

В общем, Шостакович забрал мою партитуру к себе. Я пришел к нему домой на индивидуальное занятие. Он жил тогда у сестры, Марии Дмитриевны Шостакович, на улице Софьи Перовской, ныне это улица Малая Конюшенная. Его сестра, кстати, была подругой матери моей первой жены, Эмилии Иосифовны Загурской, поэтому относилась ко мне как к ребенку своей приятельницы [улыба­ется]. Это была красивая квартира, она выходила окнами на улицу. В одной из комнат среди прочего я увидел пустую упаковку папирос марки «Казбек», на которой была выписана буквами хроматическая гамма, и, видимо, Дмитрий Дмитриевич зачеркивал наименования нот, по мере того как они использовалась в моей теме. Он не расспрашивал меня подробно о додекафонии и не критиковал за ее использование, потому что в общем это было удачно использовано и сделано.

Шостакович положительно оценил эту тему и все произведение. Единственное, о чем он меня спросил: «Это так?» — имея в виду, использовал ли я эту технику в своем произведении. Я подтвердил. Но это было очевидно, так как другие темы этого произведения были типично классическими, излагались параллельными терциями. Там была тройная фуга, где главная партия — первая тема, побочная партия — вторая тема, немножко русская, и последняя тема — заключительная, она была по типу темы нашествия из Седьмой симфонии Шостаковича. Все они соединялись в репризе. Это произведение прозвучало в Большом зале филармонии; исполняла партию сольного органа Анастасия Браудо, в то время жена Бориса Тищенко. Моя мама пришла на этот концерт. Когда она выходила из зала, то услышала негодующие возгласы слушателей: «Что это за музыка такая?» «Мне было так стыдно!» — говорила она мне после концерта.

В Союзе композиторов это произведение оценили положительно, как новаторское искание, и у меня даже появился творческий имидж композитора ищущего, несмотря на то что я не имел устойчивого успеха у публики. Потом другая додекафонная тема появи­лась в моей оратории «Ленинградская поэма» на стихи Ольги Берггольц. Там эта тема изоб­ражала врагов. Тищенко тогда был против додекафонии и даже написал письмо Шоста­ковичу, в котором сообщил о том, что ему не нравится «Ленинградская поэма», потому что я в патриотическом произведении на тему блокады Ленинграда использовал композиторскую технику «врага». Борис Ива­нович держался-держался, но потом сам обратился к додекафонии в своем твор­честве. Кстати, я вам не рассказывал историю с Пьером Булезом?

— Нет.

— Могу в отместку «продать» Бориса Тищенко в этой связи. Он ведь вроде как «продал» меня Шостаковичу. В общем, точно год я не помню, но Петербург еще назывался Ленинградом. В Союзе композиторов была встреча с Булезом, где собрались петер­бург­ские композиторы, человек десять. Борис Тищенко на эту встречу пришел со своим довольно замызганным портфельчиком. К моему удивлению, в его портфеле оказались ноты произведений Пьера Булеза, штук пятнадцать. Я понятия не имел о том, что они есть у Тищенко. Борис Иванович не стал просить Булеза подписывать эти опусы, но своим действием он показал, что в Ленин­граде интересуются его творчеством, что здесь есть его поклонники и среди них он, Тищенко — «булезовец». В этом было что-то заискивающее. Я был настолько поражен, что не стал допытываться у Бориса Ивановича о том, где он взял партитуры и с какой целью принес их на эту встречу, кроме как выделиться среди нас.

— Пьер Булез дал вам какой-нибудь полезный совет?

— Нет, он советов нам никаких не давал. Единственное, что я извлек из той встречи, — то, что, оказывается, есть такое правило: нужно хорошенько выучить современное произведение и играть его непринужденно. Это производит на публику впечатление, что музыка не трудная, легкая, что ее с удовольствием можно играть, что она так же естественна по своей природе, как классическая музыка. Надо обязательно хорошо выучить, и тогда сложное современное произведение будет интересно и экзотично звучать. Это немножко надувательский принцип. Пьер Булез откровенно об этом сказал. Но разве сейчас мало надувательства [улыбается]? Одно дело ложь во спасение, а другое — ложь для того, чтобы жить припеваючи. Я не помню больше ни одного совета от него, кроме этой «мудрости» о музицировании. В общем, Пьер Булез, видимо, считал, что он мастерски дурит публику. Помните строчки стихо­тво­рения Пушкина «Пророк»?

И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
[…]
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый.

Мне кажется, что в нашем творчестве появилось очень много лукавства — когда мы стремимся рассказать публике не о том, что нажито, что составляет нашу поэтическую сущ­ность, сущность нашего мироощущения, мировосприятия, а гонимся за желанием отличиться, выдать себя за некую загадочную свое­образно технически оснащенную личность. Сегодня некоторые композиторы представляют себя «мастерами», которые по уровню своего развития словно бы выше уровня среднестатистического слушателя фи­лар­монии.

 

Геннадий Григорьевич Белов. Санкт-Петербургская консерватория,
Малый зал имени А. К. Глазунова, 3 декабря 2014 года

 

— Вы — ребенок войны. Где вы находились во время Великой Отечественной?

— Всю блокаду я был в Ленинграде, в Адмиралтейском районе, в доме № 13/15 на улице Союза Печатников. Моя мама была крестьянкой из Тверской губернии. Отец, уходя на войну добровольцем, сказал ей: «Иди на завод Марти и становись там сварщицей». Он погиб на фронте в 1943 году, а она воспользовалась его советом и устроилась работать на Судостроительный завод имени Андре Марти (ныне это завод «Адмиралтейские верфи»). Там мама стала сварщицей пятого разряда. Шестой разряд — высший, до него она не дослужилась, но как рабочая зарабатывала приличные деньги. Я все детство ходил в детский сад, который нахо­дился на углу улицы Мастерской и проспекта Римского-Корсакова, в том же доме, где потом жили композиторы Леонид Аркадьевич Десятников, Андрей Андреевич Фролов, музыковед Владимир Абрамович Гуревич и другие. Там на втором этаже был мой детский сад от завода Марти. Я туда ходил до конца войны, то есть до шести лет включительно.

— Что для вас самое главное в этом городе?

— Я ленинградец-петербуржец. Я пережил всю блокаду, я исходил пешком город после блокады, будучи мальчиком восьми — десяти лет, так как был из очень бедной семьи и для меня 15 копеек за проезд на трамвае — это была сумма. Мне приходилось ездить «зайцем» или ходить пешком. Поэтому я прошел довольно много петербургских пространств.

Если уж любить Петербург, то прежде всего старый Петербург столичных времен. Это новый Петербург, где-нибудь на улице Зенитчиков или улице Доблести, похож на любой провинциальный город страны, например, на Красноярск. Поскольку я родился и жил в Адмиралтейском районе, здесь находятся мои любимые места.

— В Санкт-Петербурге должна быть ули­ца, названная в честь Галины Ивановны Уст­вольской?

— Ни в коем случае. Мне кажется, что Уствольская показала себя как не очень привлекательный человек и тем более как автор музыки. У меня сложилось негативное мнение о ней. Хотя она сделала для меня добро, я ей обязан. В период горбачёвской перестройки Галина Ивановна назвала в качестве интересных петербургских композиторов меня и Бориса Тищенко, чтобы нам выделяли материальную помощь из Германии, и мы получали ее. Если бы она нас не назвала, нам бы эту помощь не предоставили. После этого я хотел ее поблагодарить, но Уствольская замкнулась: к телефону не подходила, никаким другим способом с ней не удавалось связаться. Только в последний ее авторский вечер в Малом зале филармонии мне удалось встретиться с ней. Она тогда уже стала совсем старушкой и не узнала меня. В тот момент я еще не представлял толком ни ее характера, ни музыки в целом, ни поступков. В общем, о Галине Ивановне у меня сложилось смутное впечатление. Даже если бы какую-то улицу назвали в честь Сергея Слонимского, то я бы был больше «за», чем за улицу Галины Уствольской — несмотря на то что Слонимский был открытым оппонентом моего творчества и творчества коллег, близких мне по духу. Он сам признавался в этом. Не знаю, насколько Сергей Михайлович был оппонентом Щедрина, но он был ярым оппонентом Салманова и Свиридова. В Санкт-Петербурге, кстати, есть улицы Гаврилина и Шостаковича — это правильно.

А вот двоюродная сестра Галины Ивановны, Наталья Михайловна Уствольская была альпинисткой, архитектором и автором идеи маскировки высотных зданий во время блокады. Она рисковала своей жизнью, работала в блокадном Ленинграде с группой альпинистов, которая красила и маскировала купола Исаакиевского собора, шпили Адмиралтейства, Петропавловской крепости и многое другое. Вот в честь этой Уствольской стоит назвать улицу в Петербурге!

— Каким вам запомнился Валерий Гав­рилин?

— Я знал Валерия Гаврилина с десятилетки [ССМШ], туда он поступил как кларне­тист. У меня есть статья в книге о Валерии Александровиче под названием «Этот удивитель­ный Гаврилин», книга так же называется. Там я обо всем подробно говорю. Тогда воспоминания были свежее, поэтому для экономии времени я адресую всех заинтересованных читателей к этой статье. Добавлю лишь, что мы недавно похоронили его жену Наталию Евгеньевну Гаврилину. Она была кремирована и должна быть подзахоронена в могилу к мужу на Литераторских мостках, для этого требуется разрешение губернатора Санкт-Петербурга Александра Беглова. Решение этого вопроса может занять три-четыре месяца. Вот такие бывают бюрократические фокусы. По-моему, мне это не грозит.

— Вы следите за творчеством современных композиторов?

— Слежу в той мере, в которой владею компьютером, постольку поскольку могу най­ти их музыку в интернете. Последнее наиболее яркое впечатление на меня произ­вели «Данте-симфонии» Бориса Тищенко. Сергей Слонимский меня разочаровал своими поздними симфониями. Не знаю, является ли сейчас Слонимский ориентиром художественного почерка для молодых композиторов. У него 34 симфонии — это своего рода подвиг. Правда, таких грандиозных симфоний, как симфонии Шостаковича, у него почти нет. Он написал только одну такую — это Вторая симфония. Остальные более-менее короткие. Среди петербургских композиторов монументальный симфонизм Шостаковича продолжал Тищенко.

Если взять более молодых композиторов, то трудно сказать. К сожалению, ничего интересного мне в последнее время не попадалось. Но я жду, жду с нетерпением чего-то нового, живого, интересного в современной музыке. Я надеюсь, что найду себе хороший слуховой аппарат, который поможет мне услышать это. Сейчас я очень плохо слышу. С удовольствием послушал бы что-то новое, потому что я еще не остыл к музыке.

— Если бы вы были интервьюером и брали интервью у другого композитора, то какой вопрос вы бы обязательно задали ему?

— Чувствует ли он удовлетворение от своей профессии?

— Вы чувствуете удовлетворение от своей профессии?

— Да, конечно. Хотя я не стал богатым человеком, у меня нет ни машины, ни дачи. Конечно, насколько богат или беден композитор, насколько его творчество востребовано или не востребовано — это не измерение его таланта. Главное — прожить жизнь содержательно, достойно. Я прожил содержательную жизнь, насыщенную большим количеством ярких музыкальных впечатлений, — это не каждому дано.

 

Читать продолжение в Музыкальной академии

геннадий беловдмитрий шостаковичКонстантин Степановленинградская новеллаМузыкальная академиясанкт-петербургТеатр музыкальной комедии

В России

Все новости